Изящным росчерком, ровными взмахами пера полнятся его вечера, когда на бумаге высекает чернилами завитушки — матушка в очередной раз похвалит его размашистый почерк, когда будет читать вслух отцу, Девлин словно воочию слышит мягкий, убаюкивающий голос и даже позволяет себе немного расслабиться, откинуться на спинку кресла, прикрывая на мгновение глаза. Прежние сны вернулись так некстати, аккурат перед презентацией новой метлы, под глазами залегли ужасающие темные круги, которые с трудом получается маскировать косметическими чарами, но в сравнении с бушующей бурей внутри — былые страхи — сущие мелочи и даже вполне себе милы. Правила игры в бизнесе просты: перехватить контроль, не позволить оппоненту сделать ход первым и ключик к победе в кармане, но для этого приходится каждый раз прилагать титанические усилия — настолько огромно напряжение, что по утрам вставать без боли в мышцах уже попросту невозможно. Он всегда действует языком примитивным и понятным даже тупым — око за око, зло за зло, а вместо защиты — сплошь нападение, но такое, чтобы оставить противника без рук и ног. Голова — единственная нетронутая часть, аккурат для того, чтобы глаза чужие наблюдали за поражением своего владельца. Девлин знает, на своей шкуре высек принципы чистокровной аристократии — их повадки и каждое оброненное слово закон нерушимый, который задает течение всей светской жизни: подобному хищнику удастся противостоять лишь такими же когтями да зубами, так, чтобы напрочь выгрызть мышцы. Он свое детище удерживает под строжайшим контролем, нынешнее положение выстрадано собственными кровью и потом да истерзанными резцом руками. Спрятать шрамы под перчатками легко, а вот выдержать давление общественных масс — отец не даром говорил, что на каждый шаг нужно расставлять капканы. Главное — запомнить расположение очень четко, чтобы самому в них не угодить. Засыпая даже в собственном доме, Девлин порой дивится шуткам своего сознания, которое мнимую опасность всегда воспроизводит однообразно — глазами черными, его терзающими. Работа — один из лучших способов сбежать и игнорировать сам факт наличия внутренней проблемы. Он знает, что рано или поздно, но усталость отыщет его, подобно гончей, взявшей след, будь то протоптанная тропа иль случайно оброненные хлебные крошки — однажды он столкнется с фатальными последствиями собственных решений и смерть ему милее будет, нежели разочарованные взгляды. Так глупо подорвать свое здоровье, так буднично разбрасывать дарованную родителями жизнь — на терзания своей совести Девлин хмыкает буднично, самого себя обдавая волной высокомерия — также, как поступал всегда с поверженными соперниками, которые для него становились подобны замеченному на пастбище скоту. Еще немного, нужно еще совсем немного, но ему, как для дракона злато, все мало и достаточно никогда не будет. И даже высеченное изображение в карточках шоколадных лягушек — суровое, сплошное ничто, которое он выкинет с пренебрежением чуть позже, возможно, когда вдоволь позабавиться с чужими мечтами. Девлин открывает глаза на резком выдохе, приближенному к крику, с горячечным стыдом осознавая, что заснул слишком крепко для человека, сидящего у раскрытого настежь окна — влезай и убивай по самое не хочу. Пламя былых психологических травм вылизало дочиста инстинкт самосохранения, отполировало в стекло высшего качества любой намек на страх, оставляя за собой мертвую пустошь — он практически забыл, как долгие годы всегда был на чеку, просыпаясь от каждого шороха. Стресс и перенапряжение напомнили ему об этом, всколыхнули давние раны, покрывшиеся твердой, кровавой коркой — он повторяет себе стандартную для себя мантру, беря эмоции и дрожащие руки под полный контроль и все ради того, чтобы продолжить работу. Вновь до самого восхода солнца в мастерской.
Чужой голос звучит, подобно водам давно забытого источника — журчит, шелестит почти шёлком — ненавязчивой лаской по ушам, приходящей волной облегчения для истерзанного разума — когда Девлин возвращается в Англию спустя долгие годы отсутствия, ему нисколько не стыдно перед Шеном, с которым он даже не попрощался перед отъездом. Было ли это такой уж необходимостью для них — поставить своеобразную точку, если, по крайней мере, один не собирался расставаться с общим прошлым? Смотря в агатовые глаза тогда, Девлин вздрагивает — от воспоминаний, что затупившимся лезвием вскрыло былые раны, от желания оказаться от сего оазиса спокойствия как можно дальше. От вопросов, возникающих в голосе — предаст ли, вспомнит ли — сплошные сантименты, от которых Девлин предпочел отказаться после выпуска из школы. Мирное время прошло и настал час, когда ему нужно было приложить максимум усилий, чтобы наконец засиять, а не тихо тлеть. Коротать свою жизнь на затворках, в чужой ( иль отцовской? ) тени Вайтхорн не собирался. Теперь же, смотря на чуть мутную бездну чужих глаз, Девлин ловит себя на мысли, что хотя бы один из них обрел своеобразный покой и ему, не без толики злорадства, становится интересно — не подкосятся ли чужие колени на очередной ступеньке жизни? Он бьет слишком точно, потому что встречает на пороге не калеку, а совершенно разбитого человека и в глубине ему становится немного жаль. Чанг похож на прекрасный, редкий фарфор, который размондили по неосторожности о ближайшую стену — такое не собрать без кропотливого труда и настойчивости, не склеить так, чтоб трещин не осталось. Когда он пропускает этого мужчину в свой дом, то лишь роняет тяжелый вздох о том, что этой ночью он опять не будет спать.
— Я не буду спрашивать, смотрел ли ты на время, лучше спрошу — что ты пил? — или сколько дерьма намешал в свой совсем не бездонный желудок ( спаси, господи, печень грешника этого, аминь ). Смотря на вусмерть пьяного друга, Девлин невольно задумывается о том, что вот он — человек, который достиг определенной точки в своём непростом пути, что теперь, заместо учебников утешающие слова нашептывает плеск виски в стакане. И речи эти просят, искушают обманчивой возможностью вздохнуть полной грудью, а там и до желания стать звездной пылью недалеко. Шен балансирует где-то между «ты меня уважаешь?» и «ах ты, говно собачье» на несчастную тумбочку, о которую спотыкается. Вайтхорн ловит китайца под локоток и отмахивается от дворецкого, выдавая знаки столь сумбурные, что по содержанию больше походило на нецензурную речь. Ему самую малость интересно, почему Чанг пришел именно к нему, к человеку, когда-то покинувшему его на длительный период времени, а не к кому-то из своих многочисленных коллег иль друзей. С другой стороны Девлин прикидывает, как бы уложить пьяного товарища так, чтобы тот во сне не захлебнулся собственной блевотиной и, откровенно говоря, сей практический и эстетический вопрос занимает его куда больше, чем философия их дружбы.
— Только без королевских реверансов моему ковру, дотерпи до тазика, ради всего святого, — легко угадать, что произнося столь величественные и страшные слова для пьяного вусмерть человека, он реально рассчитывает дотащить его до тазика. Засранца следовало бы отправить в вытрезвитель или, хотя бы, прям на входе залить в него зелье от похмелья, но чужие ноги начинают дрожать и довольствоваться приходится тем, что есть — удобным креслом, тазиком и едва не заблеванным ковром. Контролировать чужое состояние становится легче, когда Шен облегчил тело, следовательно, дальше должна последовать душа. Нормальные люди задают прямой вопрос, Девлин же давит на больное сразу, вскрывая гнойники и нисколько не боясь эмоционального всплеска — максимум, на который Чанг сейчас горазд — это упасть носом в пол.
— Мне стоит говорить «ну я же предупреждал» или сразу перейти к утешительному «все бабы — стервы»? — легко угадать, что говоря эти слова, Вайтхорн все же позволит себе, пусть скупую, но улыбку — аккурат с той самой мягкостью, с которой родители целуют своих детей в лобик. Шен сейчас — комок мнимой уверенности на пару с ущемленным самолюбием, словно кот, которому на хвост наступили. Его хочется погладить за ушком и вместе с этим оттаскать за шкирку, потому что рефлекс собаки Павлова ( не лезь туда, где уже обжигался ) нихера не сработал. Он мешает зелье от похмелья вместе с чаем, чтоб не столь херово было пить это дерьмо, всматривается в чужое лицо до тех пор, пока самого тошнить не начинает, а перед глазами плыть: и стакан, и собственная рука, и кофейный столик, и весь этот долбанный мир. Девлину, откровенно говоря, до самого себя бы, но побитых животных нахер не пошлешь, а оставлять под дождем на обочине котенка он никогда не умел, помянем его гнилое мягкосердечие, аминь. Кто бы сомневался, что Шен проиграет чужому эгоизму и что собственные желания для женщины окажутся ценнее чужих чувств — такова их натура, многого не жди, но его друг в какой-то мере сраный идеалист, в чувства, порой, ныряет с головой. И там же ее оставляет.
— Сегодня я с тобой пить не буду, ты уже достаточно налакался. Но я тебя выслушаю. Потом ты пойдешь спать. А у.. днем мы еще раз поговорим, идет? — его эмпатии хватает ровно на то, чтобы коснуться чужой спины в успокаивающем жесте и вручить чуть освежающий чай, чтоб ночью и утром не было так уж хуево. Ну или хотя бы, что б желудок не свернулся в трубочку, — Ты хоть ел перед тем, как вот так накидаться? — он готов к любому исходу — к тому, что Шен начнет огрызаться, к тому, что зальет тут все слезами и даже к тому, что все же блеванет на его любимый ковер — он даже простит ему это и удержит при себе комментарии, потому что человеку перед ним реально хуево и, наверное, даже хорошо, что пьяного мозга хватило на то, чтобы дойти сюда, — Я рад, что ты пришел, — вполне искренне вещает Вайтхорн, рукой проводя вдоль чужого позвоночника. Еще раз и еще, прежде чем наконец ему позволят стащить промокшую до нитки верхнюю одежду. За окном льет, как из ведра, словно само небо оплакивает случившуюся у Чанга драму. А Девлин достаточно хороший друг, чтобы плотными шторами скрыть то, что не стоит видеть случайным прохожим.